Неточные совпадения
Когда один был в хорошем, а другой в дурном, то
мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких
непонятных по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились.
Она в первую минуту вспомнила смутно о том новом чудном
мире чувств и мыслей, который открыт был ей прелестным юношей, любившим ее и любимым ею, и потом об его
непонятной жестокости и целом ряде унижений, страданий, которые последовали за этим волшебным счастьем и вытекали из него.
Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого
мира, сердцу же человеческому здесь на земле
непонятное.
Мой брат иногда впадал в трансы, начинал говорить рифмованно, нередко на
непонятном языке, делался медиумом, через которого происходило сообщение с
миром индусских махатм.
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого
мира, с его вмешательством,
непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
Христос зачаровал
мир, загипнотизировал; от Него пошло безумие,
непонятное для язычников и до сих пор.
И остается
непонятным, в чем же корень недоразумения и эмпирического
мира, в чем грех отвлеченного эмпиризма, в чем дефект «опыта» обыденного, ограниченного и неполного?
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же
непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного
мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
И сокровенная мечта сразу станет явью, и он будет смотреть на них, брать их за руки, слушать их нежный смех и пение, и это будет
непонятным, но радостным утешением в той страстной жажде, с которой он стремился к одной женщине в
мире, к ней, к Шурочке!
Задача эта многим представлялась весьма темною и даже вовсе
непонятною, но тем не менее члены терпеливо выслушивали, как Зайончек, стоя в конце стола перед составленною им картою «христианского
мира», излагал мистические соображения насчет «рокового разветвления христианства по свету, с таинственными божескими целями, для осуществления которых Господь сзывает своих избранных».
Каким ни был я новичком в
мире людей, подобных жителям этого дома, но тонкий мой слух, обостренный волнениями этого дня, фотографически точно отметил сказанные слова и вылущил из
непонятного все подозрительные места.
— Тысячи женщин до тебя, о моя прекрасная, задавали своим милым этот вопрос, и сотни веков после тебя они будут спрашивать об этом своих милых. Три вещи есть в
мире,
непонятные для меня, и четвертую я не постигаю: путь орла в небе, змеи на скале, корабля среди моря и путь мужчины к сердцу женщины. Это не моя мудрость, Суламифь, это слова Агура, сына Иакеева, слышанные от него учениками. Но почтим и чужую мудрость.
Враждебного себе и
непонятного в душе моей я ничего не находил, а чувствовал
непонятное в боге и враждебное в
мире, значит — вне себя.
И кто бы смел изобразить в словах,
Чтό дышит жизнью в красках Гвидо-Рени?
Гляжу на дивный холст: душа в очах,
И мысль одна в душе, — и на колени
Готов упасть, и
непонятный страх,
Как струны лютни, потрясает жилы;
И слышишь близость чудной тайной силы,
Которой в
мире верует лишь тот,
Кто как в гробу в душе своей живет,
Кто терпит все упреки, все печали,
Чтоб гением глупцы его назвали.
Каждый согласится, что в нашем воспитании, даже самом лучшем, очень мало серьезности, мало пищи для пытливого ума, гораздо больше ненужных и
непонятных формальностей и отвлеченностей, нежели ответов на живые вопросы о
мире и людях, весьма рано возникающие в детской душе.
Он уже перешагнул загадочную грань и теперь вступал — одинокий, беспомощный и слабый — в таинственный
мир, полный ночных ужасов, крови и опасностей. И в этом чудовищном
мире была только одна власть — власть сидевшего с ним рядом странного,
непонятного, ничего не боящегося человека.
Известно, что в сумерках в душах обнаруживается какая-то особенная чувствительность — возникает новый
мир, затмевающий тот, который был при свете: хорошо знакомые предметы обычных форм становятся чем-то прихотливым,
непонятным и, наконец, даже страшным.
Мой страх исчез. Мучительно-приятно
С томящей негой жгучая тоска
Во мне в один оттенок
непонятныйСмешалася. Нет в
мире языка
То ощущенье передать; невнятно
Мне слышался как зов издалека,
Мне словно
мир провиделся надзвездный —
И чуялась как будто близость бездны.
С детским любопытством смотрит тогда человек на раскрывающийся пред ним божий
мир; все его поражает, все удивляет, во всем представляется что-то дивное, таинственное, в благоговении и умилении повергается он пред
непонятными для него красами и величием мироздания и населяет весь
мир живыми образами, порождением своего духа, стремящегося выразить себя в творческой деятельности.
Если я живу мирской жизнью, я могу обходиться без бога. Но стоит мне подумать о том, откуда я взялся, когда родился и куда денусь, когда умру, и я не могу не признать, что есть то, от чего я пришел, к чему я иду. Не могу не признать, что я пришел в этот
мир от чего-то мне не понятного и что иду я к такому же чему-то
непонятному мне.
«Сефиры (энергии Божества, лучи его) никогда не могут понять бесконечного Эн-соф, которое является самым источником всех форм и которое в этом качестве само не имеет никаких: иначе сказать, тогда как каждая из сефир имеет хорошо известное имя, оно одно его не имеет и не может иметь. Бог остается всегда существом несказанным,
непонятным, бесконечным, находящимся выше всех
миров, раскрывающих Его присутствие, даже выше
мира эманации».
Идея творения
мира Богом поэтому не притязает объяснить возникновение
мира в смысле эмпирической причинности, она оставляет его в этом смысле необъясненным и
непонятным; вот почему она совершенно не вмещается в научное мышление, основывающееся на имманентной непрерывности опыта и универсальности причинной связи, она остается для него бесполезна и ему чужда, — есть в этом смысле заведомо ненаучная идея.
Знал я и тогда, что очень легко, соблазнительно легко постараться забыть об этом облаке, обойти его как-нибудь, — ведь неприятно же носить в душе нечто совсем
непонятное, да и пристойнее жить в
мире с важными особами…
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и
мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то
непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой писал в дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
Глубокая пропасть ложится теперь между телом человеческим и душою. Для Эмпедокла тело — только «мясная одежда» души. Божественная душа слишком благородна для этого
мира видимости; лишь выйдя из него, она будет вести жизнь полную и истинную. Для Пифагора душа сброшена на землю с божественной высоты и в наказание заключена в темницу тела. Возникает учение о переселении душ, для древнего эллина чуждое и дико-непонятное. Земная жизнь воспринимается как «луг бедствий».
Но факт существования зла, за которое возлагается ответственность не на Творца, а на тварь, делает
непонятным такое унижение тварного
мира!
Жизнь от рождения до смерти в нашем
мире есть лишь небольшой отрезок человеческой судьбы,
непонятный, если взять его в замкнутости и отрезанности от вечной человеческой судьбы.
Ему вспоминалась история падшей женщины, прочитанная им когда-то, и он находил теперь, что этот человеческий образ с виноватой улыбкой не имеет ничего общего с тем, что он теперь видит. Ему казалось, что он видит не падших женщин, а какой-то другой, совершенно особый
мир, ему чуждый и
непонятный; если бы раньше он увидел этот
мир в театре на сцене или прочел бы о нем в книге, то не поверил бы…
Пробираясь сквозь шумную толпу, собравшуюся вокруг блондина, он пал духом, струсил, как мальчик, и ему казалось, что в этом чужом,
непонятном для него
мире хотят гнаться за ним, бить его, осыпать грязными словами… Он сорвал с вешалки свое пальто и бросился опрометью вниз по лестнице.
Я смеялся про себя необычным образам и оборотам,
непонятным разговорам, как будто записанным в сумасшедшем доме. Не дурачит ли он всех нас пародией?.. И вдруг, медленно и уверенно, в непривычных формах зашевелилось что-то чистое, глубокое, неожиданно-светлое. Оно ширилось и свободно развертывалось, божественно-блаженное от своего возникновения. Светлая задумчивость была в душе и грусть, — сколько в
мире красоты, и как немногим она раскрывает себя…
И весь
мир, вся жизнь показались Рябовичу
непонятной, бесцельной шуткой… А отведя глаза от воды и взглянув на небо, он опять вспомнил, как судьба в лице незнакомой женщины нечаянно обласкала его, вспомнил свои летние мечты и образы, и его жизнь показалась ему необыкновенно скудной, убогой и бесцветной…
Шпенглер в своей недавно вышедшей интересной книжке «Рrеussеntum und Sоziаlismus» говорит, что Россия есть совсем особый
мир, таинственный и
непонятный для европейского человека, и открывает в ней «апокалиптический бунт против личности».
Разговоры влюбленных отрывисты, перемешаны каббалистикою слов,
непонятных для черни, похищенных из другого, высшего
мира.
— Ежели бы Его не было, — сказал он тихо, — мы бы с вами не говорили о Нем, государь мой. О чем, о ком мы говорили? Кого ты отрицал? — вдруг сказал он с восторженною строгостью и властью в голосе. — Кто Его выдумал, ежели Его нет? Почему явилось в тебе предположение, что есть такое
непонятное существо? Почему ты и весь
мир предположили существование такого непостижимого существа, существа всемогущего, вечного и бесконечного во всех своих свойствах?… — Он остановился и долго молчал.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая-то
непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра также быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле Того, Кто руководит людьми и
мирами.
Непостижимый ужас был в этом немом и грозном натиске, — ужас и страшная сила, будто весь чуждый,
непонятный и злой
мир безмолвно и бешено ломился в тонкие двери.
Ольгушка с Грушкой между тем любовались на зеркальный шар, в котором виднелись какие-то маленькие дома, леса, сады. И этот шар и многое другое было для них не удивительно, потому что они ожидали всего самого чудесного от таинственного и
непонятного для них
мира людей-господ.